Митрополит Евлогий

Евлогий (Георгиевский)
ЦЕРКОВЬ РОЖДЕСТВА ХРИСТОВА И СВТ. НИКОЛАЯ ЧУДОТВОРЦА. Флоренция, Италия

22 (10) апреля родился Евлогий (Георгиевский), митрополит Российской Православной Церкви, позднее – Вселенского (Константинопольского) Патриархата, глава «евлогианской» ветви русской церковной эмиграции.

Личное дело

Митрополит Евлогий (в миру Василий Семенович Георгиевский, 1868-1946) родился в семье сельского священника Тульской губернии. С 1897 г. стал епископом в украинской Рутении (Холмской епархии), был избран депутатом II Государственной Думы, где зарекомендовал себя националистом и охранителем. Во время революции бежал в в Новороссию, а затем через Констанитнополь в Европу. В результате долгих конфликтов с митрополитом Антонием (Храповицким) Евлогий основал собственное церковное направление в русской эмиграции, состоящее в поддержании компромисса с РПЦ в Москве, но административное подчинение – Вселенскому патриархату в Стамбуле. 

Чем знаменит

Поддерживал русинов в их борьбе против украинизации. Был противником церковных свобод и демократизации религиозного законодательства. Участвовал в Поместном Соборе РПЦ 1917 г. Вместе с митрополитом Антонием (Храповицким) бежал за границу, но впоследствии рассорился с ним. Проделал эволюцию от антибольшевика, националиста и монархиста до сторонника присоединения к РПЦ и человека, имевшего репутацию «красноватого», экумениста и либерала. Призывал паству не только присоединиться к РПЦ МП, но и возвратиться в Россию. Часть эмиграции последовала этим призывам и оказалась в сталинских лагерях в СССР. Умер неожиданно в Париже в 1946 г.

О чем надо знать

Митрополит Евлогий

После революции Российская Православная церковь оказалась под прессом советской власти, и часть православных в эмиграции организовала собственное церковное управление, независимое от подконтрольной советской власти РПЦ. Евлогий выбрал принцип сохранения некоторой неформальной связи с Москвой, отказавшись от пути РПЦЗ. Находясь в подчинении у Константинополя, «евлогиане» смогли активно участвовать в экуменическом движении и благодаря этому открыть в Париже Православный богословский Свято-Сергиевский институт. Евлогий был его бессменным ректором до смерти. Вокруг Евлогия и Института консолидировалось ядро русской эмиграции, внесшей значительный вклад в православное богословие и культуру XX в. (Сергий Булгаков, Киприан Керн, Александр Шмеман, Иоанн Мейендорф  идр.).

Прямая речь

«Политическая работа наложила на меня тяжелый отрицательный отпечаток. Утрачивалась свежесть религиозных переживаний, ослабевала их духовная сила. Я подмечал в себе эту печальную перемену всякий раз… чем дальше, тем сильнее я стал чувствовать, что работа в Думе внутренно далека от Церкви, даже ей враждебна. Когда мне случалось между заседаниями служить панихиду по каком-нибудь скончавшемся депутате или общественном деятеле, я всякий раз должен был психологически перестраиваться; не сразу, бывало, попадешь в тон молитвы и песнопений, точно Церковь и политика друг друга исключали. Приедешь в Думу – в вестибюле у вешалок еще ничего, но стоит войти в зал, – и сразу весь настороже: кто друг? кто враг? Душа мгновенно обособляется, возбуждена желанием спорить, сразиться, победить.»

«Для молодежи, если она от Церкви отстает далеко, сразу войти в нее трудно, надо сначала дать ей постоять на дворе, как некогда стояли оглашенные, и потом уже постепенно и осторожно вводить ее в религиозную стихию Церкви, иначе можно молодые души спугнуть, и они разлетятся в разные стороны: в теософию, антропософию и другие лжеучения».

9 фактов о Евлогии

  • Евлогий преподавал в семинарии греческий язык

  • В Холмском крае большинство были униатами, около 90 % населения бойкотировали православные церкви, в результате проповеди Евлогия некоторые перешли в РПЦ

  • Евлогий в Госдуме входил в правую коалицию и в дискуссиях о либерализации церковного законодательства стоял за монополию РПЦ против свободы для евреев, старообрядцев и других

  • Евлогий был назначен в 1914 г. управляющим делами Русской православной церкви на оккупированных территориях

  • В июле 1920 г. Евлогий в Женеве участвовал в работе первой Всемирной конференции представителей христианских церквей, с которой началось экуменическое движение

  • На Евлогия были наложены церковные запрещения «за раскол» как от РПЦ МП, так от РПЦЗ

  • Евлогий дважды обращался к Вселенскому патриарху за разрешением вернуться под юрисдикцию Москвы, но ответа не последовало

  • Отпевали Евлогия приехавшие из Москвы «советские» епископы, что вызвало разделение и непонимание среди эмигрантской паствы. После смерти Евлогия воссоединения с РПЦ МП не последовало, Париж остался в составе Константинопольского патриархата

  • Книга митрополита Евлогия «Путь моей жизни», записанная по его рассказам Т. Манухиной, была опубликована сначала в Париже (1947), а затем и в РФ (1994) после перестройки.

 

Отрывки из книги митрополита Евлогия (Георгиевского) «Путь моей жизни». Евлогий — Холмский епископ.

Холмщина примыкала к этнографической польской границе. Население ее были малороссы. По мере расширения пределов Польского королевства усиливалась и полонизация Холмского края. Одним из могущественных факторов польской национальной политики была католическая Церковь. В XVII веке помещичьи и дворянские фамилии из-за государственных выгод переходили в католичество (Шептицкие, Пузины, Потоцкие, Четвертинские и др.). Верными православию оставались лишь «хлоп да поп». Тогда начали морально обессиливать высшее православное духовенство в расчете, что оно увлечет за собой и простой народ. Брестская уния 1596 года, подписанная епископами, изменившими православию, — Кириллом Терлецким, Игнатием Поцей и др., — постановила переход Холмщины в унию. XVI-XVII века — тяжелые времена для народа: его веру беспощадно преследовали; он долго боролся за свою религиозную свободу, за православие. Однако два века гнета не прошли бесследно для народной души. Гонение на веру и крепостное право (панщина), которое проявлялось в формах более жестоких, нежели в Великороссии, превратили народ в забитого раба, который ломает шапку перед каждым паном, унижается, готов целовать ему руки…

После первого раздела Польши (1773) постепенно поднимается обратная волна. Сначала Подолия, потом Литва (1839) и наконец Холмщина — потянулись к своему исконному родному православию. А в 1875 году православные приходы Холмщины уже подали императору Александру II петицию о воссоединении с Православной Церковью.

При воссоединении допущено было много ошибок. Не посчитались с народной душой. Вмешалась администрация: губернаторы, полиция… стали народ загонять в православие. Многие приходы переходили фиктивно; появились так называемые «упорствующие» — лишь на бумаге православные люди, а по существу те же униаты. В условиях фиктивного воссоединения с Православной Церковью они лишь дичали, тянулись к католическому зарубежью, а с местными православными духовными властями ладили путем хитрых уловок. Иногда из Галиции перебегали к ним униатские священники и тайно, по ночам, их «окормляли».

Религиозная и народная жизнь Холмщины была сложная. В ней скрещивались и переплетались разнородные религиозные течения, воздействия разных культурных наслоений, обусловленные всем историческим прошлым этого края: Русь и православие — как исторический фундамент; Польша и католичество в виде унии — как дальнейшее наслоение, заглушавшее первоначальную стихию народной жизни и изломавшее душу народа, его язык, быт и весь уклад. Население Холмщины — прекрасный народ, с сильным религиозным чувством, но, как я уже сказал, с изломанной душой: сначала (в XVI-XVII вв.) насильно загоняли его в унию, потом в 1875 году он возвратился к старому прадедовскому православию.

К сожалению, наше духовенство не всегда отличалось умением поставить на должную высоту задачи миссионерства. Первый после унии Варшавский митрополит Иоанникий, прямолинейный митрополит Леонтий, викарий его Маркел Пепель (бывший галичанин-униат) и, наконец, епископ Флавиан, впоследствии митрополит Киевский, — очень ревновали о чистоте православного обряда, но не всегда такая ревность была уместна. Правда, униаты исковеркали наше богослужение и обряды настолько, что еще десяток-другой лет — и от их первоначальных форм не осталось бы и следа. Правительство в лице графа Милютина и князя Черкасского вовремя спохватилось. Но нужна была широкая терпимость, отличающая важное от второстепенного, дабы понапрасну не возникало серьезных конфликтов. Примером подобного рода столкновений может служить распря из-за направления крестных ходов: православные из униатов ходили слева направо («посолонь»), а наши — справа налево; обе волны сталкивались, — дело доходило до жестоких схваток, до драк крестами… Тогда начальство запретило крестные ходы вообще. В народе подняли ропот: как быть без крестных ходов, у католиков они есть, а нам не позволяют… и т. д.

С этими своеобразными проявлениями религиозной жизни в Холмщине я познакомился впоследствии, а поначалу весь отдался ректорским обязанностям.

Холмская семинария отличалась многими особенностями. Процентной нормы для детей лиц духовного звания здесь не существовало, как это было в коренных русских епархиях, где 90 процентов семинаристов были сыновья духовенства; в Холме же до 75 процентов были дети мелких чиновников, зажиточных крестьян, учителей… Местные священники имели достаток и обычно отдавали своих сыновей в гимназии; только псаломщики держались семинарии. Одна Холмская семинария была в России не кастовая. Она отвечала ясно поставленной властью задаче — привлечь в духовное звание детей из народа, чтобы священник был ему «свой». Наши семинаристы внутри России страдали от обособленности, оставались «бурсаками», «поповскими детьми», и свою отчужденность от общества часто переживали как тяжкое ограничение своих человеческих прав и озлоблялись. Этого настроения в Холмской семинарии не было, по духу она была иная — несколько светская, с особым миссионерским заданием привлекать эти светские элементы к церковному служению.

С первой встречи, в день приезда, я заметил, что семинаристы внешне не похожи на наших, великорусских. Подобранные, причесанные, чисто, даже щеголевато, одетые, они произвели на меня хорошее впечатление. Впоследствии я узнал их ближе. Веяние Запада на них сказывалось. Чувствовалась внешняя культура: учтивость, разборчивость на слово, сдержанность. Ни пьянства, ни разгула. Празднуют чьи-либо именины — выпьют, но умеренно: не стаканами, как у нас; захотят развлечься — наденут новенький, хоть и дешевенький галстучек, крахмальный воротничок — и пойдут в город потанцевать, погулять, благопристойно поухаживать за городскими девицами. Но я замечал не раз, что эти благонравные «полячки» вспыхивали, стыдились своих родителей, когда те их навещали. Приедет, бывало, какой-нибудь мужик в кожухе или бедный псаломщик, — а сыновья от них прячутся либо стараются встретиться в закоулке… Я их строго обличал и бранил за это.

Семинаристы внутри России были грубы, так сказать, непричесаны, но зато глубже, искреннее, с более сложными душевными запросами, более широким душевным размахом. Этим чистеньким парнишкам и в голову не пришла бы тайная библиотека с оппозиционным политическим направлением.

Налет польской культуры чувствовался во вкусах, в нравах семинаристов. В 60-х годах XIX столетия все духовенство этого края еще говорило по-польски. Русский язык и теперь считался «холопским» (мужицким), языком образованного общества, «панским», был язык польский. Мне, русаку, казалось это обидным, и я стал выправлять эту линию — старался юношеству разъяснить судьбу России, православия, дать им понятие о «святой Руси» — словом, взял линию не только церковного, но и национального воспитания. Иногда я даже чувствовал некоторый протест себе как «кацапу», но ничего… Я встал твердой ногой на свою позицию. Мое служебное положение было очень прочно; даже с внешней стороны я должен был поставить себя так, чтобы производить впечатление авторитетного представителя Русской Православной Церкви. Хотя я лично любил всяческую простоту, но для престижа нужно было подтягиваться: прекрасный выезд, шелковые рясы… Тут я лишь продолжал политику моего предшественника, архимандрита Тихона; он сумел высоко поднять значение ректора в глазах населения.

 

Зимой 1904 года разразилось бедствие — Японская война. В конце января японцы подорвали наши корабли, в одну ночь погибло 3-4 судна. Напали они на нас до объявления войны. И унизительная подробность: наши моряки в ту ночь были на балу… Русским патриотам это событие казалось позором и горькой обидой самолюбию.

Война ударила по нервам и по душе. Помню беспредметную большую мою тревогу. Все кругом о неприятеле отзывались пренебрежительно, с усмешкой: «япошки», «макаки»… а у меня было иное чувство. На фронт уходила наша дивизия. Всюду плач жен, скорбь разлуки… Церкви переполнены — народ жаждет утешения. А как утешать? Всю душу мне перевернули эти дни…

…К весне наши дела на театре военных действий пошли все хуже и хуже. Помню мою пасхальную проповедь: ее прерывали народные рыдания… Я говорил о Светлом Празднике, противопоставлял наше мирное пасхальное торжество тому, что делается на Дальнем Востоке. «А там, в эту святую ночь, стоит на страже русский солдат в непогоду, в тьму и ветер, и японец целится в него смертоносной пулей…»

Моя поездка по епархии в то лето (1904 г.) была безрадостная. Панихида… траур… слезы… У кого брат, у кого сын убит. Эти горести западали в мое сердце и еще теснее сближали с паствой.

Судьба холмского народа, его страдания были предметом моих тревожных дум. Его забитость, угнетенность меня глубоко печалили. Мне казалось, что в области религиозной он уже многого достиг, но ему не хватает живого национального сознания, чувства родственного единства с Россией. Я будил национальное чувство, постепенно его раскачивал; может быть, и грешил, может быть, и перегибал, но что было делать с народной беспамятностью, когда он забыл о своем русском корне и на вопрос: «Где вы живете?» наивно отвечал: «В Польше…»

Зима 1904-1905 годов была лютая. Читаешь газеты — и ужасаешься. Новое бедствие… Сколько обмороженных солдат! Я посещал лазареты. Помню, в одном городке был лазарет для психически больных солдат. Жуткая картина… Кто пляшет, кто что-то бормочет. Один солдатик лежит задумчивый, угрюмый. Доктор говорит мне: «Может быть, вы его из этого состояния выведете…» Я спрашиваю больного: «О чем ты скучаешь?» — «У меня японцы отняли винтовку». — «Мы другую тебе достанем. Стоит ли об этом разговаривать? Людей сколько погибло, а ты о винтовке сокрушаешься». Но больного не переубедить. «Детей сколько угодно бабы нарожают, а винтовка — одна…» — мрачно возражал он. Его навязчивая идея возникла как следствие верности присяге. «Лучше жизнь потеряй, но береги винтовку», — гласило одно из ее требований. Невольное ее нарушение и привело солдата к психическому заболеванию.

Эта зима (1904-1905 гг.) облегченья не принесла. Неудачи на войне стали сказываться: неудовольствие, возбуждение, глухой ропот нарастали по всей России. Гроза медленно надвигалась и на нас. Она разразилась над Холмщиной весной (1905 г.). Указ о свободе совести! Он был издан 17 апреля, в первый день Пасхи. Прекрасная идея в условиях народной жизни нашего края привела к отчаянной борьбе католичества с православием. Ни Варшавского архиепископа, ни меня не предуведомили об указе, и он застал нас врасплох. Потом выяснилось, что польско-католические круги заблаговременно о нем узнали и к наступлению обдуманно подготовились.

Едва новый закон был опубликован — все деревни были засыпаны листовками, брошюрами с призывом переходить в католичество. Агитацию подкрепляли ложными слухами, низкой клеветой: Царь уже перешел в католичество… — переходите и вы! Иоанн Кронштадтский тоже принял католичество — следуйте его примеру! и т. д. Народ растерялся… На Пасхе я был засыпан письмами от сельского духовенства, по ним я мог судить, насколько опасность серьезна. На местах было не только смущение, а настоящая паника. «У нас бури, волнения, слезы, крики… разъясните, помогите!..» — вот вопли, обращенные ко мне. Меня осведомляли, что католики объясняют военные наши неудачи карой Божией на Царя за притеснение поляков; японцев называют «орудием Божиего гнева»; говорят, что Римский Папа послал им благословение… В народной массе создалось впечатление безысходной обреченности. Признаюсь, администрация и мы, представители Православной Церкви, растерялись. Ко мне стали приезжать священники — просят поддержки, плачут, волнуются: «Если так будет продолжаться, все уйдут в католичество…»

До нас дошли сведения, что «упорствующие» (их было около 100000) хлынули в костелы, увлекая за собой смешанные по вероисповеданиям семьи. А польские помещики повели наступление со всей жестокостью материального давления на зависимое от них православное население. Батракам было объявлено, что лишь перешедшие в католичество могут оставаться на службе, другие получат расчет. Были угрозы, были и посулы: графиня Замойская обещала корову каждой семье, принявшей католичество…

На мой архиерейский двор стали стекаться толпы народа со слезными жалобами, с мольбой о помощи: «Мы пропали… Что нам делать?» — «Держитесь, будьте стойки!» — говорил я. А они уныло: «А как нам стойким быть?..» И верно — как от них было требовать стойкости? Положение батраков сложилось безвыходное. Жалованье они получали ничтожное (некоторые не получали его вовсе), помещик давал им кров («чворок», т. е. угол, четвертую часть избы), свинью, корову, огород и известное количество зерна и муки из урожая. Куда при таких условиях деваться? Многие, очень многие, раздавленные безысходностью, приняли в те дни католичество; правда, не все — «за совесть», некоторые лишь официально, а в душе оставались верными православию и по ночам ходили к нашим священникам. Но внешняя удача католиков была бесспорная. Ксендзы торжествовали, объявили 1 рубль награды всякому, кто обратит одну православную душу в католичество.

Положение в Холмщине создалось настолько грозное, что медлить было нельзя и я решил ехать в самую гущу народных волнений — туда, где, по моим сведениям, было полное смятение: слезы, драки, поджоги, даже убийства… Я запросил Варшавского архиепископа Иеронима, но он меня пускать не хотел. «Вас там убьют…» — писал он. Насилу я его уговорил.

Я отправился в Замостье — в самый центр католической пропаганды. Одновременно со мною выехал туда и Люблинский католический епископ. Прежние полицейские законы были строгие — католическому епископу доступ на территорию русских областей был запрещен. Теперь плотину прорвало. Он ехал в карете, разукрашенной белыми розами, с эскортом польских молодых людей (жолнеров) в щегольских кунтушах; его везли не по дороге, а прямо полями, дабы колеса его экипажа освятили всходы. Такова была картина победного торжества католиков…

Меня в деревнях ожидала картина иная. Подъедешь к церкви — встречаешь бледные, испуганные лица, рыдающего священника, слышишь вопли: «Владыка, защити нас!.. Мы сироты… мы погибаем!..» Я кричу, разубеждаю, но поднять дух народа одному не под силу. Я объехал ряд сел в течение одного дня и к ночи достиг села, где предполагалась закладка храма. Церковь пришла там в такую ветхость, что едва держалась на подпорках. Больной, в астме, священник встретил меня. На другой день я заехал в Радочницкий монастырь. Сестры, осведомленные о том, что в уезде происходит, меня утешали. Признаюсь, в утешении я нуждался: уж очень тяжелы были впечатления предыдущего дня… Из монастыря я направился в Замостье. Приближался я к городу в смятении духа: мне самому казалось, что все пропало…

Католический епископ и я въехали одновременно с двух концов. Его встречали католические «братчики», впряглись в карету и провезли на себе до самого костела. На пути с двух сторон восторженная толпа… В первых рядах нарядные польские дамы и девочки в белых платьях с цветами в руках, помещики в национальных костюмах…

Меня ожидала скромная встреча: негустая толпа горожан, казаки… Поднесли мне хлеб-соль. Плачут… Надо было собрать всю силу духа, чтобы сказать ободряющее слово, не поддаться общему настроению. Я вошел в скромную нашу церковь, оттуда меня провели в дом священника. К трапезе собрались наши «батюшки», и мы долго рассуждали о событиях. Всенощную служили в церкви Замостского Православного Братства (имени святителя Николая). Меня не покидала тревога… «Устоит ли моя Холмщина? Выдержит ли натиск?» — думал я вечером и молился. Заснуть я долго не мог. Кошмарная была ночь…

Утром я проснулся от шума. Смотрю в окно — к храму со всех сторон идет народ, движутся крестные ходы с причтом, собираются группами девушки… Слышится пение пасхальных песнопений… И народ все прибывает и прибывает… В 10 часов за мной пришли иподиаконы — вести меня со «славой» в храм. Сквозь густую толпу на дворе едва можно было пробиться. «Слава Богу!.. — обрадовался я. — Есть еще в народе мужество, не угасла любовь к православию, препобедил он насмешки и угрозы…» Увидав меня в мантии, толпа встрепенулась, поднялась духом. Для того, по-видимому, и пришли со всех приходов, чтобы сплотиться вокруг своего архипастыря. Бабы плачут… Но это уже не безутешная скорбь — в ней проблеск радости и надежды…

Я служил с большим подъемом. После обедни повел народ на военное поле. Образовался один общий крестный ход: лес хоругвей, множество икон… я с посохом — впереди. Тысячеголосая толпа грянула: «Да воскреснет Бог, и расточатся врази Его…»

На поле был устроен помост. Стали служить молебен святителю Николаю. И вдруг — видим: тем же путем, каким и мы шли, приближается католический крестный ход, только толпа меньше нашей и заворачивает он направо, а мы расположились налево. Я говорю протоиерею Трачу:

— Скажите проповедь, чтобы запомнилась до конца жизни…

О. Трач произнес замечательную проповедь. Откуда только такие проникновенные слова у него нашлись! Всю муку сердца вложил он в свое «слово». Все рыдали, и он сам плакал… Смотрю, от толпы католиков отделилось несколько человек, бегут к нам послушать проповедь. После о. Трача я хотел сказать «слово». Не успел начать — вижу в толпе какое-то смятение: молодая баба рвется, кричит — и с рыданиями кидается ко мне: «Спаси меня!.. Спаси меня!..» Оказалось, что ее муж, католик, принуждал ее принять католичество, жестоко избил, а когда и эта мера ее не сломила, запер в свиной хлев, где она просидела с вечера до обедни. Накануне я проезжал через ее село: узнав, что я направился в Замостье, она пешком устремилась в город. Я взял ее за руку и сказал народу: «Вот жертва католического насилия! Вот вера, к которой вас зовут… Фанатизм и преследование за веру — извращение веры. Христос не был фанатиком». Мы стояли на помосте рядом — рыдающая, растерзанная, избитая женщина и я в архиерейском облачении… Эта сцена сильно повлияла на толпу. Когда мы вернулись в церковь и я сказал народу: «Мы не пропали! Вы видите, сила веры у нас есть…» — все воспрянули духом. В моей душе было чувство радости и торжества.

Я поручил попечению местных властей жертву католического фанатизма и взял обещание: если попытка истязания повторится, несчастную женщину отвезут в Радочницкий монастырь. Католический фанатизм отравлял взаимоотношения православного и католического населения.

 

Write a comment:

Follow us: